Затем идет описание блюд и напитков. Следует сразу же сделать скидку на то, что подаваемые блюда не известны разведчикам обоего пола — ни дегустационно, ни визуально, ни понаслышке. Поэтому названия яств попадают в уши теснящихся в отдалении читателей в том виде, как если бы они были бы разбиты на группы в меню какой-нибудь забегаловки, именуемой «Поплавок»: салат — мясо — рыба — спиртное. Итак. Мясо... мясо... еще мясо... рыба... мясо... рыба... кажется, водка... пиво... вино какое-то... салат какой-то... салат горкой... салат башенкой... салат домиком... салат озерцом... Дурак ты! это заливное! шашлыки! соус какой-то... ой, сосиськи с пере! (здесь и далее сохраняем фонетику оригинала), суп какой-то... это... кажется, икра... черная или красная? красная... черная... а точно не баклажановая? Да нет... ой, он к ней под юбку подлез... кокошник в борщ... кокошник в борщ хряпнулся! свекла ему на рубашку... хэх!! во дает! во дает! жрет, пьет, смолит и ее за сиськи хапает!.. где, покажи? да вон, вон... а этот уж галстук снял... колбаса копченая... А это что? Ананас. Я точно знаю, у нас в книжке картинка есть. Мой-то давно и рубашку снял... А у моего шашлык на ширинку упал... дурак, это он специально... она ему помогает... а он ей... а эти уже... да там не кладовка, а бытовка... а хоть и кладовка... торт шоколадный... ой, виноград! и винище! дурак, это же шанпанское... не пробовал, что ли, арбуза с шанпанским? а ты, что ли, пробовал?! а я — да! не ври! в этом году и арбузов еще не было! а я в прошлом! а мне папка привезет арбуз! жди! ой, смотри, смотри! а ты нет! я тоже хочу... А ты думаешь, они все Писатели? Спорим, все?! Спорим, нет? А кто Писатели? Тот, тот и тот с бородами, большие. А те? А те ихние слуги. Дурак ты, это Писатели у них слуги, мне папка говорил…

Что тут можно добавить? А ничего. Уехали Писатели с гораздо меньшей помпой, чем прибыли, — точней сказать, испарились — в лучших традициях брачных и финансовых аферистов. А именно: на вторую ночь после маловысокодуховных оргиастических бдений, они (по словам несовершеннолетних лазутчиков) были поштучно вынесены из «Мельницы» и погружены на корабль — точнее, в спешке складированы, на его палубе. Словно пиратское судно, не подымая парусов и не включая бортовых огней, водное транспортное средство втихаря двинулось отвозить их... куда?

С тех пор при словах: «Тише! Писатель говорит! Дайте послушать!» — у Тома неизменно всплывает перед глазами сложная, полихроматическая лужа внутрижелудочной жидкости, иначе говоря, блевоты, оставленная коллективом литераторов на прибрежном волжском песке — в доказательство своего физического, а не только духовного присутствия.

Глава 15. «Моисей, выведи нас из рабства!..»

Надо сказать, Том с удовольствием послушал бы, например, Сэлинджера. Но неувязка в том, что именно Сэлинджер-то по эстрадам не канканирует.

Так что вернемся, хотя и не тянет, на выступление Жоры Жирняго — wens tevreden met wat je hebt — довольствуйся тем, что имеешь: присловье мирных нидерландских кальвинистов (что в отечественном прокате звучало бы как других писателей у меня для вас нет).

У Жоры, поначалу (т. е. покуда он еще не был до слабоумия заласкан щупальцами своей вероломной страны), наблюдалась некрасивая, зато человеческая слабость. Оснащенный этой слабостью, Жора напоминал знаменитого конферансье из образцовского «Необыкновенного концерта», который регулярно опускал тяжелые веки — и вальяжно, хотя и несколько обеспокоено, обращался в зал: «Я не слишком интеллигентен для вас?» — и затем, после паузы, еще более вальяжно: «Не слишком?..»

Жора, и его можно понять, никак не мог найти общий знаменатель между собой и залом, что было ясно априори, тем более сам зал, включавший благодушных старушек и ехидных юнцов, был крайне далек от однородности. Поэтому Жора не то чтобы боялся быть непонятным народу — скорее, он боялся быть неприятным, несвойским, немилым — всеми своими инакостями, а именно: напластованиями наивной кабинетной пыли, относительным (т. е. относительно люмпенов) барством, сомнительным (но безусловным на фоне охлократов) — даже карикатурным — графством, светско-советской сановностью — и той милейшей «интеллигентностью», которая славнехонько и подло (заподлицо) уживается с любым людоедским режимом. И он старался все это, как принято говорить в его окружении, «смикшировать» с известными приемами ярмарочного (банно-прачечного) популизма — то есть, как сказано у классика, стать «свойственнее и съедобнее».

Получалось вульгарно.

— Если бы он был женского полу, — сказал Крафт (смутьянов так и не вывели), я бы назвал фотографию: «Пьяная педикюрша».

— Тише!! — гаркнули хором старушки.

— Гля, — мятежный Берг протянул Тому и Крафту новую серию комиксов.

Пузырь над аудиторией:

«Что вы думаете про писателя Жучкина?»

Пузырь над Жорой:

«Он пишет не свою прозу. Он пишет про лошадей, а ему надо бы про людей».

Пузырь над аудиторией:

«А про Кладовского?»

Пузырь над Жорой:

«Он пишет про горы, а ему надо бы про налоговые сборы. И про чиновничьи поборы! Ему бы следовало использовать свой уникальный опыт».

Пузырь над аудиторией:

«А про Мелкомьянова?»

Пузырь над Жорой:

«Он пишет о российской конституции, а ему надо бы о нидерландской проституции».

Последний рисунок данной серии: сидят Крафт, Берг и Том, воздев к Жоре худые, иссохшие руки.

Подпись:

«Укажи, Моисей, наш истинный путь. Выведи из тьмы египетской!»

— Ух ты, какой он у тебя изрядный!.. — сказал Крафт.

— Какой есть. Русский писатель и должен быть плотью обилен, бородою космат, глаголить ржаво, со скрежетом, однако же зычно. Других на Руси не воспринимают.

— Это верно. A вот я жил два года в Германии... — оживился Крафт.

— Как это тебя угораздило?

— Да по контракту... Так там считается, что писатель должен быть как раз наоборот: маленький… тихий такой, незаметный...

— Ну, то немцы... Битте шен, данке шен... Здесь маленького-то вмиг подомнут... Вот такие как раз, как этот жиртрест, и растопчут...

— А Изяслав Слабниковский? — не унималась пытливая аудитория. — Что вы можете сказать про Изяслава Слабниковского?

— Набокова предпочитаю читать в оригинале, — неожиданно отрубил Жора.

— Врезал правду-матку, любезную широким слоям населения, — прокомментировал Том.

— И потом: до какого кощунства, до какого дурновкусья надо докатиться, — почти натурально распалился Жора, — чтобы набоковский язык использовать для картин беспросветности, убожества, уродства нашего с вами существования — тем паче в захолустье!..

При этих словах сидящая рядом с нами старушка нацелилась в Жору слуховым аппаратом: видимо, тоже не поняла фраппирующего сочетания «Набоков» и «убожество нашего с вами существованья».

— Кроме того, — продолжал Жора, — этот литератор напоминает мне пятиклассника, коему впервые открылись чудеса метафоры. Прочтешь, буквально, две строчки: как, как, как, как, как... Облако, как рояль, а рояль, как облако. Прочтешь две других: как, как, как, как, как... В глазах рябит, тело напряжено, сейчас, чувствуешь, опять на гвоздь напорешься: как... Забавы литобъединения… Невроз, точнее нервный тик прыщавого подростка: кому-то что-то доказать… Телешоу для средних школьников: «какнуть», хоть умри, больше всех... (Смех в зале.)

— Лев Николаич к концу как-то особенно опростился, очеловечился, — задумчиво заметил Том.

— Точно! — реагировал Крафт и, не зная, куда бы еще выпустить заряд невостребованного инсургентства, обратился напрямую к Жоре: — Мне эти бесконечные как, как, как, как, как, как у Слабниковского знаете что напоминают?

— Что?.. — Жора искренне обрадовался контакту с нонконформистской частью аудитории.

— А жена годовалую дочку на горшок так высаживает…

— Так и я про то же!.. — закивал Жора.