Наконец, пришло ему в голову, что — не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву?

…Он обнаружил себя возле Палаццо, превращенного сначала в склад дров и отхожее место, а потом в Музей. Хранилище было еще закрыто. Некоторое время Жора побродил по набережной, заставляя себя наслаждаться свежим морским ветром. Дождь перестал. Жора снял плащ и бережно завернул в него кости. В тот же миг он с облегчением заметил, что стражники уже отпирают двери Музея. Первым посетителем Жора зашел под его своды.

— А что это у вас в свертке, мужчина? — строго спросил охранник.

— А вот что, — приветливо сказал Жора и достал из кармана вынесенную со вчерашнего мероприятия водку «Смоквенская».

…Он недолго рыскал по пустым утренним залам первого этажа, зная здесь наизусть все или почти все. Он изнывал оттого, что им внезапно овладела прихоть, значительно изменившая весь план, который он бережно вынашивал, прохаживаясь по мокрой от ливня Ингерманландской набережной. Там, на набережной, еще пять минут назад, он хотел просто спрятать следы своего преступления, причем спрятать достойно, и решение, внезапно пришедшее ему там в голову, казалось тогда элегантным. Теперь к этому решению прибавилось желание, в котором он сам себе не смел признаться…

Сам не зная почему, он снял башмаки и, держа их, сырые, в зубах, наконец-то ступил в тот зал, к которому безотчетно стремился…

— Который час, мужчина? — внезапно окликнули его из угла.

Жора вздрогнул.

В углу, скрытый до того обломком пирамиды, стоял охранник Отдела античности.

— Одиннадцатый, — сквозь башмаки промычал Жора.

Охранник предвкушающее улыбнулся — чему-то своему, личному — и вышел…

На цыпочках, стесняясь сырых носков, Жора подошел к саркофагу — стыдливо и нежно, как подходят к любовному ложу. Мумия фараона, словно выполненная из черного швейцарского шоколада — словно это был и не фараон вовсе, а детский пасхальный заяц — возлеживала в той позе, которая особенно возбудила Жору. Жиденькие волосы фараона, по обыкновению жирно смазанные бальзамическими маслами, были заплетены в крысиную косичку и подобраны под осколок золотой гребенки, торчавшей на его затылке. Жора развернул сверток.

Удар бедренной костью коня пришелся фараону в самое темя. Жора изо всей силы ударил раз и другой, все бедренной костью — и все по темени. Затем подхватил тело фараона, которое оказалось на редкость легким, словно соломенным. Лязгнув зубами, не различив даже вкуса и укусив себя от жадности за палец, он проглотил тело целиком, с начинкой и волосами, без соли.

Затем искусно сложил в саркофаг кости, придав им совершенно такой вид, будто это и впрямь лежит фараон.

Он еще несколько минут постоял, простосердечно любуясь своей работой… Затем надел башмаки, накинул плащ — и решительно вышел на набережную.

Глава 27. «Я вижу мрак…»

Как сказал классик, у всего есть конец, в том числе у печали. Но, по частному наблюдению автора, конца и краю печали пока что не видно.

Стал Жора тяжким, как мифологический Святогор: ногу поставит, земля под ногой стонет, инда гнется-проваливается. Перестала держать Жору мать сыра земля.

…С этой знаменитой экстрасенсшей, Матильдой Эммануиловной, Жора соотнесся сначала по телефону. На целительницу (которая, кстати сказать, работала в смоквенском НИИ Социальной Оптимизации) его вывела, заручившись рекомендациями у дам своего круга, мадам Жирняго, то бишь мамаша Жоры, профессорская профессиональная вдова.

Отловить Матильду Эммануиловну было непросто: она отгуливала свой трехмесячный отпуск на засекреченной даче. Затем с одним из ее многочисленных внуков случился затяжной отит. Потом с одним из зятьев — острый аппендицит. Потом у нее (а Жора все терпел) ограбили квартиру. Потом у дочери разыгрался хронический аднексит. У правнука — острый гайморит. Издох котяра Чубайсик. Потом у ней у самой разыгрался проктит. Ну, а потом был ремонт квартиры... Перелом шейки бедра... Рождение внеочередного внука...

С нарастающим раздражением внимая этому перечню мотиваций — скорбному и вместе с тем липкому, лживому перечню страны разгильдяев — Жора ловил себя на мысли, что он уже давно знает о Матильде Эммануиловне все-перевсе, а вот она не ведает о нем ровным счетом ничего, что как-то нелогично. Напрашивается вопрос: почему это Жора позволил обращаться с собой, как с простым смертным?

Ответ предсказуем: для чистоты опыта (и результата) Жоре надлежало оставаться неузнанным. То есть он даже фигурировал под чужой фамилией, а именно: Вронский. А чтобы эту неузнанность не нарушать своей намозолившей всем глаза телефизиономией (не напяливать же на себя железную маску!), он и решил обойтись по первости простым телефонированием.

Телефонная коммуникация являлась сугубо пристрелочной: как Шерлок Холмс определял конкретный район Лондона по типу грязи на ботинках (с точностью до дома), как профессор Хиггинс по одному «Oh, no!» определял район Англии (с точностью до мили), так и Жора Жирняго по одному «Але!» определял IQ это «але» произносящего (с точностью до единицы по трехсотбалльной шкале). Так что не успела Матильда Эммануиловна алекнуть — Жора уже про себя аттестовал ее как беспросветную, волшебно-безупречную дуру.

Однако внутренний голос устыдил Жору, внятно напомнив, что блаженные, экстрасенсы, волхвы, авгуры и ауспиции имеют совсем иные, не нашенских измерений, характеристики: ум у них нутряной, а каналы проникновения в истину пролегают большею частию вне стен суетных университетов.

— Быстро нарисуйте мне... — скомандовала Матильда Эммануиловна. — Карандашик близко?.. Так, нарисуйте...

Жора напрягся: рисование не числилось в ряду его дарований. Несмотря на это, он безвольно подчинился: там же, в телефонной книжке, быстро открыл чистый листок после буквы «я».

— Рисуем, — начала телефонное обследование Матильда Эммануиловна. — До-о-о-мик… Де-е-е-ревце... Доро-о-огу…

(Отдавая команды, она растягивала слова и делала паузы, оставляя секунд по пять на каждый Жорин шедевр.)

— Дорогу нарисовали? Теперь рисуем речку! Так, р-е-е-е-ечку... Готово? Соба-а-а-аку!.. мммммм… О-о-о-облако... Так. Со-о-о-олнышко... Цвето-о-о-очек...

— Какой? — презирая себя, выдавил Жора.

— Какой хотите. Паровозик... Птичку... Ну, а теперь — себя.

Жора все послушно нарисовал…

Если кто еще помнит смоквенского пролетарского письмeнника с усами и трубкой, то, может быть, помнит и то, что у него в одной пьесе главный герой заболевает раком печени. Дело швах. Но тут герою говорят, что нашли одного кудесника, который исцеляет любые недуги игрой на медной трубе. Глупо, конечно. Но на безрыбье и рак. Тьфу ты! у него и так рак... Короче, тот, что с раком, говорит: приведите.

Приводят того, что с трубой. Ну, взялся он дудеть. Вдохнет, надсадится, киксанет, слюни во все стороны, рожа багровая.

— Ах ты добрая душа, — рассиропливается тот, что с раком, — так ты ж меня обмануть пришел, да? (У того писателя всегда так: жертва своего мучителя жалеет — и от жалости к нему рыдмя рыдает.)

— Так точно, — ответствует тот, что с трубой. — Дензнаки, вишь, позарез нужны. Всякие там фыни-юани. Я бы, мил человек, тебя за так, без долларюг проклятых обманывал, — вот как есть говорю, от чистого сердца — да куда в наши дни без зеленого-то дерьма честному селянину податься?

— Ну, а может, все-таки кому и труба помогает? — подбадривает его тот, что с раком, потому что перед лицом смерти он добрый.

— А может, кому и помогает, — по-крестьянски раздумчиво соглашается аферист.

Это объяснение тому, почему Жора, человек образованный и циничный, послюнявив карандаш, взялся старательно рисовать и цветок, и солнышко, и все, что ему приказали: эсперанса умирает последней.

— Где домик? — приступила к научному анализу Матильда Эммануиловна.

— В смысле?.. — подавленно вякнул Жора.

— В центре? — помогла ему целительница.